Сергей Лойко: «Люди не знают, что на меня в Москве недавно было два нападения»
Этот разговор состоялся в пятницу, 26 августа, а в воскресенье министр обороны Украины Степан Полторак уволил Дмитрия Муравского с должности своего советника, обосновав решение так: «…в условиях вооруженной борьбы мы не можем позволить, чтобы в наших словах сомневались. Последствия распространения в мировом сообществе обвинений Украины в фальсификации фактов российской агрессии могут подорвать авторитет страны».
Впрочем, далеко не все считают увольнение Муравского доказательством его проступка. Критика в адрес Сергея Лойко — самого известного для украинских пользователей соцсетей фотожурналиста из тех, кто открыто заявил о постановке — все так же часто переходит в оскорбления.
В процессе обсуждения казуса Муравского я почувствовал нехватку аргументов, чтобы объяснять людям, в чем смысл правды на войне. Зачем Украине правда о войне? Зачем правда о войне украинской армии?
Если вы тоже врете, то чем вы лучше людей, которые придумывали «распятого мальчика» и «снегирей»? Но те выдумки ничьей жизни не грозили, а в Широкино была такая же лажа, только на линии фронта. Человек из министерства обороны, в форме, взрослый, влиятельный… И вот он приезжает, устраивает постановку на передовой. Трое солдат, изображая геройство, бегут по простреливаемой улице, за ними рвется взрывное устройство. Я не против красоты, я за, но пусть он снимает где-то на полигоне, без угрозы… Хорошо, что никого не убило, хотя кирпич кому-то по заднице попал.
Если вы тоже врете, то чем вы лучше людей, которые придумывали «распятого мальчика» и «снегирей»?
Я хочу задать один вопрос тем, кто кричит, что разницы нет — постановочный снимок или нет. А вы хотели бы, чтобы фотограф так гонял вашего сына по передовой, под пулями, со взрывом за спиной?
Сторонники Муравского говорят, что все армии во время всех войн устраивают постановки. Как работает американская армии с прессой в Ираке и Афганистане?
Там работала система embedment («встраивание»): журналистам разрешают жить вместе с военными в казарме и работать на боевых позициях в течение недели.
Как в этом случае работает цензура? Журналисты показывают отснятый материал; утверждают кадры, которые можно давать в эфир?
Нет. Там в этом плане все очень регламентировано. Журналистов предупреждают, что будет происходить в течение дня и что из этого можно снимать. Очень тщательная подготовка, но потом никто никому ничего не показывает. А если журналист показал то, что нельзя, его просто выгоняют и на передовую больше не пустят. Ну не выдаст же он атомный секрет.
Как вы разделяете постановочные и документальные снимки? Есть мнение, что портреты в принципе не могут быть на 100 % документальными, поскольку контакт между фотографом и персонажем деформирует реальность. Насколько документальны ваши снимки из Донецкого аэропорта?
Портрет — отдельная песня. Одни делают его хорошо, другие плохо, но это постановочный жанр, потому что ты говоришь: «Встань сюда, посмотри на меня». Как правило, портреты, снятые не в постановочном режиме, гораздо интереснее, но в Донецком аэропорту я хотел запечатлеть лица всех людей, которые там были. Я не мог за каждым из них бегать, в упор его снимать и мешать ему вести войну. Поэтому, обратите внимание, ни один из моих портретов не был напечатан ни в какой газете. Он вышел отдельным альбомом у меня на фейсбуке.
Портрет — отдельная песня. Одни делают его хорошо, другие плохо, но это постановочный жанр, потому что ты говоришь: «Встань сюда, посмотри на меня».
И все-таки лучше у меня получились портреты, которые не были поставлены. Когда летит мина — вы видели, может быть, эту фотографию? Можно, как Муравский, устроить взрыв атомный и сказать, что мина прилетела. А можно снять лица солдат, которые слушают звук летящей мины, и тогда она будет страшнее, чем любой взрыв на фотографии. Потому что самое главное на фотографии — это эмоции.
В Донецком аэропорту вы были, очевидно, чужеродным объектом. Не менялось ли из-за этого поведение солдат? Не искажается ли реальность от самого присутствия американо-русского журналиста среди украинских защитников Донецкого аэропорта?
Когда идет война не на жизнь, а на смерть, когда стрельба… Неважно, что ты там рядом делаешь, главное, чтобы сектор огня не перекрывал. Как ты там снимаешь и что — уже на тебя внимания не обращают. Парни в аэропорту всегда были заняты войной, поэтому мне было легко снимать.
Есть еще контакт человеческий, я все-таки мужик со стажем, 25 месяцев отслужил в Советской армии, два месяца — в офицерских лагерях, снял множество войн, где только не был. Садишься с ними, разговариваешь, рассказываешь пару армейских анекдотов, отвечаешь на что-то, кому-то чего-то говоришь, объясняешь…
Когда идет война не на жизнь, а на смерть, когда стрельба… Неважно, что ты там рядом делаешь, главное, чтобы сектор огня не перекрывал.
У меня не было никаких проблем с защитниками аэропорта, я с уважением к ним относился, и они ко мне. Даже звали меня дядя Сережа. Если бы к ним каждый день приезжали журналисты, наверное, было бы другое отношение, но первый раз приехал фотограф. Ко мне даже подошел один майор, сапер, и меня везде провел, все показал, где что можно, что нельзя.
Я на войне с таким замечательным отношением не сталкивался нигде. Знаете, в аэропорту все были самураями-смертниками, и многие из них не очень-то верили, что выберутся оттуда. Поэтому они ко всему немножко иначе относились, и у них это человеческое раздражение к чужаку пропало.
Вы совмещаете профессии фотографа и пишущего журналиста. Как это началось?
Да, это большая редкость сейчас, но у нас в Los Angeles Times был журналист с одной рукой, Пол Уотсон, он одной рукой снимал и писал статьи. Я второй человек в газете, который это делал. Начинал как переводчик, потом стал писать статьи и ездить в командировки с замечательными фотографами. Из русских были Сергей Киврин, Сергей Кузнецов, Юрий Козырев — это звезды мирового уровня. Смотрел, как они работают, как они редактируют фотографии. В 2003 году, когда мы вместе с Юрой Козыревым вышли с войны в Ираке, он подарил мне свою старую камеру. Я потихоньку начал снимать, а через год стал штатным фотографом. У меня в Los Angeles Times напечатано, по-моему, больше 600 фотографий, и еще во многих других газетах по всему миру.
Почти все украинские военные фотографы — Ефрем Лукацкий, Женя Малолетка, Глеб Гаранич, Сергей Полежака, Макс Левин и многие другие — снимают войну гораздо лучше меня. Уж они бы в аэропорту сняли шедевры, но мне повезло попасть туда. Поэтому смешно, когда люди, которые мало что в нашем деле понимают, пишут, что репортеров жаба замучила от снимка Муравского. Это разные профессии. Он такой Стас Михайлов от фотографии, но у него есть своя аудитория, и это хорошо.
Как выглядит работа американской газеты изнутри, в чем отличие от отечественных медиа, даже если не брать цензуру и самоцензуру? Как, например, выглядел процесс вашей работы в Донбассе?
Дедлайн у нас в 4 часа утра (время зависит от часового пояса), до этого можно работать со статьей, но в 6–7 часов вечера предыдущего дня я должен связаться с редакторами и сообщить, о чем я буду писать. Сначала я писал статью. У меня уходило на это час-два, отсылал текст редакторам и, пока они редактировали, выбирал фотографии. В зависимости от темы я отправлял от 3 до 15 снимков. В этот момент дежурный редактор присылал мне статью назад со своими замечаниями, типа «Вот здесь хорошо бы узнать мнение второй стороны».
Такой пинг-понг между мной и редактором идет до 3–4 часов утра. В это время фоторедакторы обрабатывают снимки. Они, как правило, со мной не связываются. Хотя несколько раз я посылал в редакцию кадр, который мне безумно нравился, красивый, и чувствовал, что редакторы без энтузиазма… А потом они мне пишут: «Сережа, а ты не мог бы прислать всю съемку? Ничего личного. Мы обязаны после всего происходившего говна ее проверить».
У нас в Los Angeles Times Брайан Вальски, хороший военный фотограф, в 2003 году в Ираке снял серию. Один кадр ему очень понравился, а в другом был хороший бэкграунд, и он из двух кадров сделал один. Сделал в спешке, в полутьме, на фронте, люди тогда еще только начинали заниматься фотошопом… Хороший сделал кадр, не боевой, но сильный. Там есть солдат, есть мирный житель с ребенком на руках. Редакторы были при дедлайне и не ожидали такой подставы. Кадр попал на первую страницу, был перепечатан другими газетами и журналами. Но так получилось, что после монтажа один иракец оказался на фотографии два раза. Когда это разглядели, фотографа сразу выгнали.
Ваши фотографии побеждали в крупных конкурсах?
Мои фотографии с вашей войны вместе со статьями были частью пакета, за который я получил вторую по престижности после Пулитцера премию американской журналистики Overseas Press Club Bob Considine Award, а потом еще очень важный для меня приз Los Angeles Times Editorial Award, где мои коллеги выбрали меня the best foreign beat reporter of the year. Это моя самая дорогая награда. Признание коллег в нашем узком мире бесценно.
На World Press Photo я послал серию фотографий из Донецкого аэропорта. Друзья говорили, что я все премии заберу, но не тут-то было. Победил такой снимок: два гомосексуалиста лежат в постели, любуются друг другом, при этом фотограф выставил подсветку, которую мы все видим. Я с большим уважением отношусь к гомосексуалистам, как людям не стесняющимся своих эмоций, но это просто плохое фото: ни про любовь, ни про гомосексуализм, ни про композицию. И это не только мое мнение. Очень многие фотографы недовольны тем, что сейчас происходит на WPP.
После командировки в Украину вы перестали работать в Los Angeles Times. Это ведь еще не пенсия?
Ну почему, мне 63 года, и я пишу вторую книгу, про любовь… Вы же знаете, что произошло с газетой? Она была практически на грани банкротства и, чтобы выжить, уволила 99 самых высокооплачиваемых журналистов. Со всеми договаривались, платили им шестимесячную-годовую зарплату, и они уходили. Со мной поступили так же, но напоследок сказали, что я потерял в Украине свою объективность. И знаете, мне действительно трудно было оставаться над схваткой в войне, где добро борется с очевидным злом.
Сейчас из Москвы им по 100 долларов за статью какой-то парень пишет четыре-пять раз в месяц. То есть Los Angeles Times сейчас имеет корреспондента в Москве за 500 долларов в месяц, а раньше им это обходилось в 12–15 раз дороже. На качестве, конечно, это отразилось, но ежедневная газета — такой зверь, который просит есть каждый день. То же самое и с фотографиями: просто берут у агентств. Экономят на всем, газетный мир США переживает страшные времена.
Сейчас Los Angeles Times имеет корреспондента в Москве за 500 долларов в месяц, а раньше им это обходилось в 12–15 раз дороже.
Как вы в этот газетный мир попали?
Как одного из лучших студентов четвертого курса иняза (это был 1978 год), меня послали на стажировку в Англию. Там, чтобы не умереть с голода, я устроился на работу. Вечером после занятий шел в бар, работал барменом. Но кто-то меня заложил, из Англии меня отозвали, исключили из комсомола и из института. Два года работал на часовом заводе, грузчиком в речном порту, никуда устроиться не мог, пока не разрешили окончить заочно Московский областной педагогический институт. Там я учился и одновременно преподавал английский язык, было очень смешно. Потом по знакомству попал в английскую спецшколу, где проработал девять лет. Мой приятель из посольства сделал мне такую халтуру — я был переводчиком Арнольда Шварценеггера на съемках фильма «Красная жара»…
Так это вы научили Шварценеггера фразе «Какие ваши доказательства?»
Я ему написал правильно, но он все перепутал! (шутит)
…И вот эта компания, которая меня наняла на съемки, помогла устроиться переводчиком в Associated Press. Уже через год, в 1989-м, я сделал для агентства первую статью: съездил на Донбасс и написал, как шахтеры там хреново живут. Должен был ехать американский журналист, но он заболел, и написал я. В 1991 году меня позвали переводчиком в московское бюро Los Angeles Times, в 1993-м я уже писал о войне в Нагорном Карабахе, а последние 15 лет был единственным сотрудником газеты в Москве. Был одновременно шефом бюро, корреспондентом, фотографом, водителем, мойщиком посуды.
Ваши посты и комментарии порой выглядят очень антироссийскими. За что вы так ненавидите свою страну?
Я ненавижу нынешнюю власть в России. Ладно они были бы просто жуликами и ворами, но они засоряют людям мозги, они устроили войну в Украине, они устроили войну в Грузии. Я протестую против этого режима, но не как человек с плакатом, а как журналист.
Когда я написал у себя в фейсбуке пост про фотографию Муравского, вдруг набежали сотни украинцев — я не знаю, может быть, это боты, — которые завалили меня матом, угрозами. И мои съемки — для них постановка, и моя книга — говно, и я заработал на крови «киборгов»… Эти люди не знают, что на меня в Москве совсем недавно было два нападения.
Сижу вечером дома, и вдруг окно разбивается, влетает труба, а за ней дымовая шашка. Или я приезжаю на эфир «Дождя», чтобы прочитать отрывок из своей книги про войну в Украине. И пока иду с продюсером к дверям, с визгом останавливается машина, за нами бегут четыре здоровенных мужика, мы влетаем в дверь, а они пытаются ее сломать. Потом они меня ждут — восемь человек на двух машинах. Вызываем полицию, она не приезжает. Тогда звоню своему знакомому человеку, который решает вопросы, и он меня хитро оттуда вывозит. В таком состоянии я живу в России. Единственная причина, почему это со мной происходит, в том, что я встал на сторону правды. Украинское дело — правое.
Я не могу сказать, что разочарован украинцами. Понимаю, что люди, которые так себя ведут в фейсбуке, эти хамы — просто пена, поднятая Майданом. Они ничего не понимают ни в этике, ни в фотографиях, но имеют мнение по любому поводу и считают, что могут себе позволить оскорблять людей по национальному, по профессиональному признаку.
Но сам Майдан, где мне довелось много снимать, я считаю великим событием. Когда первый раз услышал, как миллион человек с руками на сердце поют гимн, я снимал, конечно, а глаза, чувствую, мокрые. Так я влюбился в Украину. Она разная бывает, но она живая.
(Все фото — из архива Сергея Лойко, если не обозначено иначе.)